До полного наступления полярной ночи успели мы промыслить трех белых медведей, семь овцебыков — скотов породы, являющихся наполовину быком, наполовину бараном — и семнадцать оленей. Поэтому в зиму 1825–1826 годов мы имели достаточно мороженого мяса. Люди все трудились усердно и тем отгоняли болезни, из которых злейшая — скорбут — всегда в этих местах подстерегает человека. Судно наше оставалось во льдах до весны года 1826. Весною же, помышляя о спасении людей, моему руководству и попечению вверенных, а также стремясь сберечь доверенное мне судно, стал я готовиться к обратному плаванию, чуть солнце растопит прибрежный лед и освободит нас из плена. Но надежды наши и упования не сбылись.
Тогда, чтобы добраться до людского жилья и послать с оказией весть на родину, отправился я с тремя матросами к югу, имея всю кладь нашу на ручных санях — снаряжение и скудное продовольствие на месяц пути. Промыслить в дороге охотой мы не сумели, питались сухарями — по полсухаря на человека в день. 11 дня ноября месяца добрели мы, обессиленные, в полной тьме, до группы безымянных островов, о коих я упоминал ранее, и вошли на материковый лед. Внезапно я потерял опору и свергся в бездонную, как мне показалось, пропасть. Когда же я пришел в себя, то увидел, что лежу на дне не особенно глубокой трещины, присыпанной снегом. Глухая ночь играла сполохами, было тихо и не весьма морозно. Великий объял меня страх, когда я, выбравшись из трещины, увидел неподалеку лишь сани, но ни одного из товарищей моих не нашел… Что случилось с ними — и по сей день взять в соображение не могу. Хоть и не ведома мне их скорбная участь, но низко склоняю я голову перед их прахом.
И побрел я тогда, измученный не столько голодом я холодом, сколько скорбью о потере товарищей моих, к морскому берегу. Нашел я место, где текучий лед не столь круто ниспадает в море, и соскользнул на береговую отмель. И тут увидел я ледяную хижину эскимоса, и теплый дым вился над этим первобытным жильем, а из ледяшек, заменявших окна, как бы струился на синий снег веселый свет. Я, как умел, вознес благодарственные молитвы господу и направился к спасительному жилью. Но и здесь товарищей моих матросов не оказалось.
Вышел радушный хозяин, отогнал собак, обнял меня, привел в хижину, посадил в кругу многочисленной семьи своей, накормил, обогрел и стали мы вместе зиму коротать.
Хозяина моего звали Алетаури. Сколько ему было лет от роду — он сам не знал. Пробовали мы считать с ним по памяти его и выходило нечто несообразное — не то сто семьдесят, не то сто семьдесят пять лет. В молодости он бывал на Большой Земле и до сего времени помнил английских купцов времен Кромвеля, клялся, что не по рассказам, а своей памятью помнит — и правдиво описывал — известные всем предания и сказки. Много чудес я наслышался от почтенного старца Алетаури… Особенно запомнился мне рассказ о жителях подземной долины. Будто неподалеку от нас, за льдом, в глубине каменных гор, возвышающихся над океаном, есть теплые долины со своим солнцем, со своими реками и озерами, с животными и растениями. Будто в тех долинах живут эскимосские племена, сами себя замуровавшие, чтобы избавиться от преследований купцов-грабителей… Алетаури клялся своими богами, что в молодости сам не однажды бывал в одной из таких подземных долин и каждый раз живал там по нескольку месяцев.
И вот, если допустить, что рассказ Алетаури о подземных долинах имеет правдивое основание, то в этом я также вижу подтверждение той моей гипотезы, что тело острова сего не есть сплошной монолит, а является архипелагом, богатым вулканической жизнью, которая может дать достаточно тепла и света для произрастания злаков и деревьев, а стало быть — и для жительства людей в подземных пещерах.
Как бы там ни было, Алетаури производил впечатление человека степенного, сноровистого и дельного. Промышлял он изрядно, и как ни старался я не отстать от него, а за целую зиму десятой доли его сноровки и умения не перенял. Но жили мы сытно, хоть и без соли, муки и сахара…
И вот когда окреп я настолько, что почувствовал себя в силах совершить обратный путь к кораблю, стал я готовиться к путешествию. Но началась ранняя весна, лед растопило, никакой возможности двигаться — ни по морскому льду, ни по материковому — не стало. Несколько раз выходил я в дорогу и всякий раз возвращался, рискуя при этом жизнью.
Наконец, в июле месяце 1827 года внезапно подул холодный ветер, началась пурга… Снова затвердел лед, а замерзшая вода покрыла его гладкой корой. И тогда я решил в последний раз попытаться соединиться с товарищами моими, оставшимися на борту корабля «Надежда». Попрощался с гостеприимными эскимосами и выступил в поход. Алетаури подвез меня на собаках верст двадцать, а там обнялись мы с ним, расцеловались по-братски, — я пошел в свою сторону, он отправился в свою. Больше я его не видел. У него осталось письмо мое — донесение на родину. Если представится ему оказия какая — он передаст письмо на Большую Землю, а там, может, дойдет оно по адресу через странствующих купцов или китобоев-промышленников.
И ныне, заканчивая свои труды и подводя итоги жизни своей, пишу на обледенелом корабле последними силами сии строки. И нет уже ни в руках моих тепла, достаточного, чтобы растопить замерзающие чернила. И от всего сердца моего обращаюсь я к вам, дорогие мои потомки, русские люди, дети мои родные… Вы, чьи действия будут проистекать от глубокого знания новых наук и на их основе найденных средств, вы пройдете нашу планету вдоль и поперек и ответите на вопросы, на кои наука моего времени ответить бессильна. Возможно, вам случится найти остатки нашего злосчастного корабля, и журнал сей попадет вам на глаза. Бережно возьмите его из рук скелета, предайте останки мои земле тут же, на открытом нами берегу, поставьте русский крест над могилой, чтобы служил он свидетельством нашего первенства в открытии новых земель на благо человечеству, России во славу. И проверьте, родные, сколь близко к истине было мое предположение…